Основатель фонда Limonov Art Foundation и коллекционер Сергей Лимонов — о любимом Васильевском острове, петербургских галеристах и городе, в который невозможно не влюбиться. Специально для путеводителя по Петербургу, подготовленного командой журнала «Москвичка» совместно с Комитетом по туризму Санкт-Петербурга.
Я выбрал Васильевский остров для жизни много лет назад. До этого пару лет счастливо обитал в центре — ровно до того момента, пока не превратился в Довлатова: выходишь утром в халате и тапочках, а Невский уже как праздник. Туристы вокруг фотографируют фасады с выражением религиозного экстаза, а ты идешь мимо Казанского собора с лицом человека, который просто хочет купить кефир. Для них Петербург — праздник. Для тебя — вторник. Надо было спасать отношения с городом.
Спальники я никогда не любил: там быстро теряешь ощущение, что живешь в Петербурге, а не в огромном пункте выдачи Ozon. Васильевский остров оказался идеальным компромиссом. Здесь еще не перерезана пуповина, соединяющая тебя с красотой имперского города, но детям уже есть где гонять на велосипедах и падать с них лицом в пыль — а это важнейшая часть детства.
В Петербург я приехал в 2002 году и почти сразу влюбился. Такой красоты в России больше нет. Москва — это энергия, хаос, вечная презентация купеческого стартапа самому себе. А Петербург — город имперский. Строгий. Гармоничный. Немного потертый, как старый бархатный пиджак. В нем удивительным образом сочетаются свинцовая тяжесть неба и высокая концентрация творческих людей. Для меня он одновременно напоминает Венецию и Париж — и входит в мой список трех любимых городов мира.
И я принимаю Петербург со всеми его странностями. В том числе с отсутствием особой пассионарности. Казалось бы, такая архитектурная красота должна провоцировать людей создавать новую красоту — но нет. Мы предпочитаем бережно держаться за старое, как пенсионер за сервант. Возможно, потому что конкурировать с этим городом почти невозможно. Ты смотришь на фасады дворцов и понимаешь: ну и зачем вообще стараться. В этом и причина кризиса в архитектуре последних тридцати пяти лет.
Отсюда также возникает местный культурный невроз. Художники подспудно бунтуют против красоты, которая их подавляет. Поэтому в Петербурге так хорошо сохранился театр — живой и андеграундный. Поэтому здесь случилась ленинградская рок-волна: лучший способ крикнуть что-то поверх куполов. Питерские художники, в отличие от московских, предпочитают жест концепции, форму — идее. Петербург вообще эмоциональнее, чем хочет казаться.
Москвичи часто жалуются на низкие скорости и ощущение застывшего времени. Но именно поэтому здесь остаются люди, которым важнее друзья, разговоры на кухнях и длинные прогулки, чем бесконечное достигаторство. Несмотря на имперский статус, Петербург внутри — тихий провинциальный город. Только с мраморными колоннами и богемной депрессией.
Зато гастрономия у нас на высочайшем уровне. Так вышло, что в свое время двадцатипятилетние мальчишки стали звездами новой русской кухни и сделали Питер гастрономической столицей. Думаю, потому что они готовили не ради денег. Деньги вообще плохо сочетаются с хорошим вкусом.
Галерей у нас примерно столько же, сколько в Москве, — при трехкратном преимуществе столицы в населении. Jessica, Myth, Marina Gisich, Anna Nova — это уже не локальная сцена. Галерист Петербурга — отдельный тип святости: нужна была почти монашеская сила воли, чтобы десятилетиями возделывать культурный огород на Марсе и наконец дождаться поколения продвинутых коллекционеров.
Притом что коллекционеров современного искусства — четыре с половиной землекопа. Остальные в основном — это квартирники. Архивариусы времени. Дома у них картины висят в три слоя на стенах.
На 8-й линии живет мой друг Денис Химиляйне, один из ведущих коллекционеров страны. Сибарит и гедонист с цинизмом Онегина. Квартиру он обустроил в стиле краснодарского барокко: из стены с нарисованными, как в детском саду, подсолнухами выезжает половина золотого «Запорожца», у которого под капотом — винный бар. Это не метафора. Это буквально. Коллекционер всегда собирает не предметы искусства, а самого себя. Мы оба вышли из «Эрарты» — там покупали первые работы, там и познакомились. Оба это место переросли.
Еще у нас есть «Севкабель Порт» — место, где Петербург делает вид, что он Берлин. Выставки, мастерские, бары, зумеры круглый год. Рядом — более камерный «Брусницын». Там можно сидеть у воды в шезлонге и пытаться поймать редкое петербургское солнце, пока оно не передумало. Летом я люблю гулять по Смоленскому кладбищу. Смотришь на даты, фамилии, кресты — и внезапно перестаешь переживать из-за рабочих чатов.
У Ростральных колонн, где Нева разделяется на Большую и Малую, Петербург становится почти метафизическим. А когда сворачиваешь на Биржевой мост в сторону Петроградки, сразу вспоминаешь о ресторане Harvest, совладельцем которого я являюсь. Потому что человек в Петербурге всегда думает либо о смерти, либо о еде. Иногда одновременно.
Мосты на «Ваську» — отдельная поэзия. С Тучкова открываются такие виды, что даже пьянеешь ненадолго. А когда построили мост Бетанкура, появилось редкое ощущение, будто город наконец начал двигаться вперед, а не просто красиво стареть.
Университетская набережная, набережная Лейтенанта Шмидта, Горный университет — мое ежедневное возвращение домой всегда выглядит как съемка фильма «Брат-2». Косая линия когда-то напоминала мне Косую аллею из «Гарри Поттера», но потом там построили ЖК, и магия слегка закончилась. Впрочем, стоит мне въехать на «Ваську», как я сразу начинаю хотеть спать, так что претензий к реальности у меня немного.
Проспект КИМа раздражает одним своим названием. Он торчит среди Мичманской и Гаванской улиц, как случайный советский родственник на дворянской свадьбе. А когда-то весь остров задумывался как морские ворота России: Двенадцать коллегий, Кунсткамера, дворец Меншикова. Трезини вообще мечтал о каналах, как в Венеции и Амстердаме. Поэтому у нас не улицы, а линии — набережные несостоявшихся каналов. Петербург ведь весь построен на грандиозных проектах, которые не до конца случились.
На «Ваське» много соборов, но, как говорится, где живешь — там не молишься. Я езжу на Петроградку, в Князь-Владимирский собор. А часовня Ксении Петербургской на Смоленском кладбище для меня связана с рождением детей.
Смоленка впадает в залив через очень красивый советский модернизм: гранитные набережные, дома на ножках — будто кто-то пытался скрестить Ле Корбюзье с ленинградским ЖЭКом.
Вообще остров сильно изменился после появления ЗСД. Раньше здесь жить было неудобно — до Пулково добирались как в ссылку. Теперь полчаса, и ты уже в аэропорту. Хотя раньше недоступность «Васьки» тоже имела определенный шарм. Если ночью разводили мосты, приходилось либо спать у друзей, либо коротать время в круглосуточной «Шоколаднице» на Невском до пяти утра. Петербург вообще долго воспитывал в людях смирение через логистику.
Ресторанная жизнь сюда тоже добралась. Но мои дети все равно ходят во «Вкусно — и точка» и в Burger King у «Приморской». У каждого поколения свой декаданс. Они учатся в школе имени Жак-Ива Кусто — только французский язык, никаких аквалангов. А мое личное злачное место — «Буквоед» рядом с метро.
На «Ваське» также есть Академия художеств. Но для многих художников Академия — место тяжелой психологической травмы. Годами рисовать бедро Давида, стакан воды и красное яблоко — это пытка зубрежкой. И само здание давит так, будто заранее не одобряет твоих творческих экспериментов.
Васильевский остров вообще существует между несколькими мирами одновременно: между ненастоящим морем и империей, между Европой и панельками, между православным, лютеранским, армянским кладбищами и гипермаркетом «Лента». Петр рыл здесь каналы, нынешние власти намывают новые территории в заливе. Каждая эпоха по-своему пытается договориться с водой. Бродский собирался сюда вернуться и умереть, а в итоге здесь живем мы — и умирать пока, к счастью, не собираемся.


